о. Александр Мень. История религии. т. 6

Глава тридцать вторая

ФИЛОН АЛЕКСАНДРИЙСКИЙ
Египет, 25 г. до н.э.—40-е гг. н.э.


Бог Авраама, Исаака и Иакова и Бог философов и ученых — один и тот же Бог.

П. Тиллих

К концу I века до нашей эры робкие попытки диалога между эллинством и верой Библии сменились в Александрии зрелым философским синтезом. Необходимость его была очевидна всем мыслящим членам иудейской общины, кроме самых закоренелых сепаратистов. Ветхий Завет уже давно ждал человека, который принял бы на себя миссию выразить Откровение в умозрительной форме. Таким человеком стал Филон.

Он родился в столице Египта лет за 25 до нашей эры, а умер в 40-х годах I столетия (1). Современник евангельских событий и апостола Павла, Овидия и Сенеки, Филон стоял на том перекрестке истории, где сходились иудаизм и христианство, культуры Европы, Азии и Африки. Вплоть до IX века, до Саадии Гаона, Израиль не знал мыслителя, равного Филону. Хотя катастрофа 70 года отодвинула в тень наследие философа и он как бы выпал из поля зрения единоверцев (его заново открыли лишь в эпоху Ренессанса), нельзя сказать, что труды Филона остались бесплодными. Несправедливо забытый мудрец, он являлся апостолом прозелитов; гностики, неоплатоники, христианское монашество так или иначе испытали на себе его влияние. Экзегеза и богословие Отцов Церкви—от св. Иустина до св. Григория Паламы—многим обязаны идеям Филона (2).

До него Израиль был чужд философии, но успех прозелитизма послужил стимулом к овладению классической античной мыслью. Прежде чем говорить с язычниками о Боге, Филон прошел школу Платона и стоиков. Так впоследствии будут поступать Климент, Ориген и каппадокийские святители.

Филон предпринял первый серьезный опыт решения той задачи, перед которой вскоре оказалось христианство: найти точки соприкосновения с греко-римским миром. Несмотря на свой вселенский характер, Библия все же оставалась книгой Востока. Поэтому евангельское благовестие остро нуждалось в универсальном языке эллинства. И тогда церковь обратилась к Филону.

Он открывал язычникам путь к Писанию, излагая его так, что мог найти понимание почти во всех цивилизованных странах. И не только иудаизм и античность легли в основу Филоновой системы,—в ней отразились идеи Египта, Персии и даже Индии. Это было самое смелое из философских дерзаний века.

К сожалению, не нашлось современника, который оставил бы нам биографию великого александрийца; не было у него и прямых последователей, способных развить идеи филонизма. Но зато сам писатель получил редкую возможность выразить свое миросозерцание во всей полноте.

Его долгая жизнь протекала, по-видимому, ровно, без житейских испытаний и невзгод. Ничто не отрывало его от спокойных дум и литературной работы. Только однажды—уже стариком— он принял участие в общественных делах, возглавив посольство к императору Калигуле, чтобы защитить иудеев от травли (3).

Филон принадлежал к одной из самых знатных и богатых фамилий города, которая гордилась своим происхождением от иерусалимского клира. Брат философа Александр, высокопоставленный имперский чиновник, владел огромным состоянием и, будучи набожным иудеем, часто отправлял в Храм щедрые дары. Племянник же Филона отказался от религии отцов. Позднее он стал префектом Александрии и сопровождал Тита в походе на Иерусалим (4).
Родным языком Филона был греческий, и владел он им в совершенстве. Как все мальчики в аристократических домах, он изучал риторику и философию, естествознание и математику, историю и музыку. Любимым его поэтом с детства был Гомер.

Естественно, что у Филона не найти и тени эллинофобии, свойственной многим законникам. Он преклонялся перед гением Греции. «Эллада,—писал он,—истинное дитя человеческое; она явила миру небесный росток и божественный побег, точную мысль, тесно связанную с наукой» (5).

При этом любовь к классике не отторгла Филона от библейской традиции. Он с благоговением относился к Закону и Иерусалиму. Отступники вызывали с его стороны решительное осуждение. Когда единственный раз ему довелось посетить святой город, он счел за честь, что ему—потомственному иерею—позволили принести жертву на алтаре.

Филон изучал труды александрийских раввинов и, хотя плохо знал еврейский язык, был осведомлен в палестинской галахе (6). Эллин и иудей в одном лице, патриот и гражданин мира, человек веры, свободный от обскурантизма, Филон следовал заветам Торы, но не желал становиться фанатиком. Запад и Восток, которые то влеклись друг к другу, то отталкивались с ненавистью и презрением, обрели в его возвышенной душе полную гармонию. Он ценил все многообразие мира и призывал благодарить Бога не только за создание рода человеческого, но и «за мужчин и женщин, за эллинов и варваров, жителей материка и островитян» (7).

Книги Филона запечатлели мысль, свободную от узости. Даже ведя полемику, писатель, как правило, был сдержан и терпим. Доброжелательный и великодушный, он завоевал уважение сограждан и любовь близких. Если его жену спрашивали, почему она, богатая женщина, одевается так скромно, она отвечала, что лучшим украшением для нее служат добродетели мужа. Не случайно александрийская община обратилась к Филону, когда нужно было ехать с ходатайством в Рим.

Именно такой человек и такой характер более всего подходили для дела примирения и синтеза.

Однако внутренний мир и просветленность достались Филону нелегко. В юности он вел рассеянную жизнь, мало отличаясь от других богатых молодых людей. Его манили пиры, театры, ристалища. Но уже в те ранние годы серьезные умственные интересы и тяга к нравственной чистоте помогли ему прийти к выводу: страсть—это рабство. «Поистине,—писал он потом,—свободен тот, у кого нет иного повелителя, кроме Бога» (8).

Филон сам рассказывает о своей душевной борьбе и частых поражениях. Он метался между книгами и обществом легкомысленных друзей. Изыскивая средства одолеть искушения, молодой человек хотел последовать примеру ессейских отшельников, чью жизнь он наблюдал в уединенных рощах предместья. Но вскоре Фитон понял, что само по себе бегство от мира не поможет, если смута гнездится в сердце. «Нередко,—вспоминает философ, оставив друзей, родителей и родину и отправившись в пустыню, чтобы предаться чему-либо достойному размышления, я там не получал ничего; мой разум, разбросанный и ужаленный страстью, возвращался к иным предметам» (9).

Постепенно духовные устремления стали брать верх, и Филон ощутил радость близкой победы. Он нашел свое призвание— быть независимым религиозным мыслителем. «Разум,—говорил он,— единственное во всем нашем существе, что неподвластно распаду и исчезновению. Ибо только разуму Бог, создавший его, повелел быть свободным, порывать оковы принуждения и свободно размышлять» (10).

Выбрав себе дорогу, Филон, однако, не превратился в анахорета и нелюдима. Он продолжал жить в обществе, стремясь повсюду оставаться самим собой. «Истинная стойкость и незыблемый покой есть то, что мы испытываем в присутствии Бога, Который Сам всегда неизменен»,— говорил Филон (11). «Иногда, находясь среди многотысячной толпы, я умиротворялся мыслью. Бог изгнал сумятицу из моей души и научил меня, что не от места зависит доброе или дурное расположение, а от Самого Бога, Который движет и влечет колесницу моей души, куда хочет» (12). Этот опыт помог Филону прийти к идее харис, благодати, и в чем-то предвосхитить апостола Павла и Августина. Человек, утверждал он, не в силах справиться с собственным несовершенством, только рука Господня поднимает его и ведет ввысь.

Свои размышления о тайне Бога, о мирах и народах Филон не считал абстрактной игрой ума, он верил в их практическое значение, сознавая себя моралистом и проповедником. Он молился о ниспослании божественного вдохновения, и порой оно внезапно посещало его. Об этом свидетельствуют многие страницы Филоновых писаний, где под покровом философии чувствуется мистический жар сердца, навсегда плененного Небом.

Путь будущего мыслителя определился годам к двадцати, как раз в то самое время, когда звезда привела волхвов на родину его предков. Их приход означал, что Господь призывает к Себе и языческие народы. Об этом событии александриец не знал, но он стал первым учителем иудейства, который совершил настоящую переоценку внебиблейского мира. Он не закрывал глаза на светлые стороны иноверных религий. По его словам, персидские маги «получают и передают откровение божественных добродетелей». Взор Филона простирался еще дальше. «У индийцев, —писал он,—есть «нагие мудрецы», которые привержены изучению не только природы, но и нравственной философии, с тем чтобы всецело изменить свою жизнь и сделать ее образцом добродетели» (13). Филон имел в виду брахманских аскетов и йогов, сведения о которых приносили греческие купцы и путешественники.

Если авторы Сивиллиных книг обрушивали на головы язычников обличения и угрозы, то Филон предпочитал относиться к ним с пониманием. По его словам, «люди, поклоняющиеся звездам и силам природы, сами того не ведая, чтут Владыку неба и земли» (14). Философ, конечно, не одобрял многобожия и идолопоклонства, но отказывался видеть во всех религиях, кроме библейской, одни суеверия. Оставаясь, в отличие от стоиков, строгим монотеистом, Филон уважал всякое неподдельное благочестие. Он не называл храмы богов жилищами злых духов, поскольку был уверен, что народ, который в них молится, может, пусть даже через грубые символы, приближаться к Богу. О гибели святотатцев, осквернивших Дельфы, философ писал: «Нужно обладать особой любовью к крючкотворству, чтобы видеть в этом игру случая» (15).

Комментарии стоиков, которые отыскивали в мифах сокровенный смысл, помогли Филону подойти к религиозным символам язычества без предубеждения и вполне серьезно. В собственных трудах он, не смущаясь, прибегал к терминам, взятым из ми-стериальной области, давая понять, что и в ней есть зерно истины. Так, Моисея Филон называл «посвященным», который передал эсотерические знания своим преемникам.

Моисей не случайно был излюбленным героем писателя. В их судьбах было нечто общее. Оба воспитывались в Египте, где усвоили языческую мудрость. Филон не сомневался, что и Моисей сохранил любовь к этим знаниям.

Философия, которая приблизила эллинов к вере в Единого, вызвала наибольшие симпатии Филона. Он высоко ценил «Изречения семи греческих мудрецов», восхищался «дивной мудростью Сократа», называл Платона «величайшим», а орден пифагорейцев— «священным»(16). Все они, по мнению Филона, руководились разумом—этим драгоценнейшим даром Провидения. Александриец не мог себе представить, чтобы разум как таковой оказался враждебным вере.

Последним достижением разума в эпоху Филона была греко-римская наука о познании и бытии. Ее анализу и посвятил философ свои первые сочинения. В них он менее всего оригинален, и поначалу они кажутся простыми компиляциями. Но это лишь поверхностное впечатление. В подобных случаях важны не отдельные части здания, а то целое, которое они составляют.

Платонизму Филон был обязан больше всего. Он настолько вжился в идеи и слог прославленного эллина, что один современник говорил: «Либо Платон филонствует, либо Филон платонствует». По примеру Посидония, Филон хотел увязать «идеализм» Академии с учением Стои. Кроме того, у него немало заимствовано из пифагорейства, у Гераклита и Аристотеля. При этом Филон вовсе не считал себя заблудившимся в дебрях систем. Он искал у всех философов мысли, подтверждающие его собственные догадки; дорожа не школой, а истиной, он не стремился быть «чистым» стоиком или перепатетиком. Труды Филона—не беспорядочный эклектизм эрудита, это попытка привлечь арсенал античной философии для постройки нового миросозерцания.

Однако, бороздя во всех направлениях холодные воды метафизики, Филон понял, что одно умозрение не служит надежным компасом. Слишком много спорного и противоречивого обнаружил он в выводах философии, слишком сильно расходились между собой жрецы разума. «Конечным актом знания, — писал Филон,—является уверенность в том, что мы ничего не знаем» (17). Разум имеет пределы своих возможностей. Следовательно, «мы должны примириться с тем, что собственными силами можем найти лишь отблеск истины среди хаоса вероятностей» (18). Если бы нашим орудием был только интеллект, горизонт наш остался бы навсегда суженным.

Но есть и иные пути познания. Рациональная метафизика, по выражению Филона,—не более чем служанка, подобная библейской Агари, настоящая же госпожа мудрости обитает по ту сторону рассудочных спекуляций*. Слово мудрости содержится в Священном Писании, к которому и должен обратиться человек за решением центральных вопросов бытия.
---------------------------------------------------------------------------
* Этот взгляд нашел отражение в средневековом определении философии как ancilla theologiae (служанка богословия)

Филону, вероятно, не раз приходилось слышать удивленный вопрос: как он, культурный, образованный человек, «эллин» по воспитанию, может совмещать в своей голове науку и «варварские суеверия» восточных книг? Отвечая на это, философ хотел показать, что в Библии заключено возвышенное божественное учение, хотя смысл его подчас и скрыт от греков. Если же они дадут себе труд проникнуть в Писание, то найдут в нем нечто большее, чем у философов, и много созвучного с их самыми глубокими идеями.

В наши дни замысел Филона перевести Библию на язык отвлеченных понятий могли бы назвать «демифологизацией», превращением образов в идеи. В своем эксперименте он действовал как миссионер и апологет, и не его вина, что поставленную задачу ему не удалось осуществить полностью. Александрия не знала другого толкования Библии, кроме аллегорического (19). С богословской точки зрения тогда оно было самым плодотворным, ибо ни ессеи, которые выискивали в Писании намеки на свою секту, ни раввины-галахисты, которые извлекали из него в основном практические правила, ни теологи, понимавшие его дословно (Филон называл их «софистами буквоедства»), не в состоянии были дать никакого вразумительного комментария.

В глазах Филона аллегорический метод был «мудрым архитектором», позволявшим возвести стройный храм библейской философии. Кое в чем экзегет опирался на раввинские мидраши и «предания старцев», но в основном следовал за Аристобулом и стоиками. Исследователи отмечали, что даже у апостола Павла обнаруживается большая зависимость от традиции законников, чем у правоверного иудея Филона.

Полагают, что Филон проводил в александрийской синагоге своего рода катехизические беседы, которые и легли в основу цикла его книг, посвященных Пятикнижию (20). Он успел закончить лишь тома, изъясняющие Бытие и часть Исхода, но и в них взгляды философа представлены достаточно ясно.

Рассматривая первую главу Бытия, Филон сосредоточивает внимание на религиозной доктрине, содержащейся в ней. Смысл сказания в том, что космос обязан своим существованием единому Творцу (21). Далее писатель отвергает буквальное понимание тех мест книги, где Бог изображен с атрибутами человека. Учение Библии о Боге, взятое целиком, исключает мысль, будто Творец может сожалеть о Своих поступках, что Он обладает очами или руками. Подобные выражения, поясняет Филон, Моисей допускал, приноравливаясь к уровню читателей (22). Всюду, где только возможно, толкователь старался снять покров со сказаний и картин, чтобы проникнуть в суть библейского провозвестия, уяснить нравственный и мистический смысл мифологем Писания. Так, два рассказа о создании человека (Быт 1; 2) Филон считал указанием на двух Адамов—идеально-небесного и облеченного плотью. Плотский, земной человек есть лишь несовершенная проекция духовного «первого Адама». Через него все люди связаны между собой и с Самим Божеством.

Согласно Филону, Древо Жизни есть высшее богопочитание, а прочие райские деревья—разнообразие человеческих «мнений». Четыре реки суть аллегория важнейших добродетелей. Когда страсти (Змей) овладевают разумом, человек отдаляется от Бога.

Эти концепции, которые Филон заимствовал из раввинских мидрашей, апостол Павел позднее использовал для разработки новозаветного богословия (23).

Филон намеревался создать некую «алгебру» экзегезы, но цели своей не достиг, поскольку оставлял слишком большой простор произвольному и субъективному толкованию. Тем не менее в принципе он взял верный ориентир, желая не просто пересказывать Бытие, а уточнить, что же именно подразумевал священный автор под тем или иным образом. Сам дух символизма не был навязан Библии Филоном, а был органически присущ ей. Как и большинство религиозных книг Востока, Писание характеризуется многозначностью, полисемантизмом (24).

Современные комментаторы Библии далеко ушли от Филона, и все же они остаются его продолжателями. Их преимущество в том, что они владеют более надежными методами, шире привлекают древневосточную символику, однако Филон был одним из первых, кто пытался таким путем избежать рабства букве и философски сформулировав основы богооткровенного учения.

В трудах Филона настораживают не отдельные домыслы, а одна весьма существенная особенность его мысли — нечувствие пульса истории. Это кажется тем более странным, что Филона как жителя Египта со всех сторон окружали немые свидетели веков. В библиотеке Музея он знакомился с прошлым страны фараонов, уходя в пустыню, мог видеть развалины минувших эпох, в городе на каждом шагу встречались следы владычества Александра и его преемников, а римские знамена, столь недавно поднятые над Египтом, напоминали, что наступила новая, Августова эпоха. Но всего этого Филон как бы не замечал, витая в сфере надысторического. Он был слишком «греком», чтобы проникнуться историзмом Библии.

Стремясь сделать сказания о патриархах и Моисее доступными эллинскому читателю, Филон, в сущности, лишал их конкретной реальности. Под его пером история спасения становилась лишь поводом для религиозно-философских раздумий писателя. Это были уже не толкования, а скорее «гомилии», аналогичные проповедям Отцов Церкви. Например, поясняя исход Авраама из земли предков, Филон говорил, что эта земля означает плоть и вожделение, которые человек должен преодолеть, взыскуя Бога. Из повествования об Иакове, который заснул на пути в Месопотамию, положив под голову камень, он выводил требование «избегать изнеженного и роскошного образа жизни» (25).

Точно так же и Иоанн Златоуст свою беседу о пасхальном обряде, который евреи совершали стоя, торопясь покинуть Египет, заключал словами: «И ты, христианин, вкушая, спеши освободиться от мира». А св. Андрей Критский в Великом Каноне сделал Библию отправным пунктом для призыва к покаянию. Несомненно, жанр «гомилии» вполне оправдывает подобные приемы. Между тем Филон, главной своей задачей считая именно экзегезу, в конце концов свел весь Ветхий Завет к веренице назидательных притч.

Следует подчеркнуть, что раннехристианские толкователи, хотя нередко и подражали Филону, в основном преодолели его крайности. Рассматривая Ветхий Завет как прообраз Нового, они вернулись к историзму библейского богословия.

Говоря об изъянах филоновской интерпретации Библии, нужно учитывать его цели. Как посредник между эллинством и иудаизмом, философ добился многого. С его помощью греческий читатель получал ключ хотя бы к некоторым тайнам Писания или в крайнем случае мог отнестись к нему уважительно. Вера и этика Библии в трактовке Филона легче усваивались античным сознанием. Но, повторяем, для самого экзегета его метод был не просто тактическим приемом; динамизм Священной Истории действительно ускользал от Филона. В центре его внимания был не путь народа Божия и не путь человечества, а судьба индивидуальной души, устремленной к сверхчувственному.

Но именно здесь неожиданно проявилась укорененность философа в Библии. «Познание Бога» он понимал не как рациональное постижение, а как подвиг любви. Никто из античных мыслителей не говорил об этом так, как Филон. У них было и благоговение, и жажда проникнуть в загадки бытия, но только метафизик, вдохновленный Словом Божиим, увидел в любви самую сущность богопознания.

Не любопытство, с каким разум изучает природу, а веление сердца влекло Филона к «верховной цели жизненного пути человека» (26). К ней, говорил он, ведут три дороги, которые олицетворены Авраамом, Исааком и Иаковом. Авраам есть путь «научения», национального исследования, Исаак—путь благодати, даруемой Самим Богом, а Иаков—путь упражнения, аскезы.

Первый путь начинается с философской рефлексии и изучения мира. Подобно тому как Авраам, задумавшись над устройством природы, пришел к вере в единого Творца, так и наука способна подвести разум к своего рода естественной теологии*. Небо, и земля, и все, что их наполняет,—это зримый иероглиф, аллегория, за которыми стоит высшая божественная реальность. Тут Филон в основном повторяет аргументы Анаксагора, Платона, Клеанфа. «Мысль, говорит он,—ведет нас к восприятию Бога как Души Вселенной» (27).
------------------------------------------------------------------------------------------
* Такой взгляд на обращение Авраама Филон заимствовал из раввинских мидрашей

Однако, если Божество было бы только пневмой, одушевляющей мироздание, как думали стоики, интеллект мог бы до конца проникнуть в Его сущность. Начало же, Которое целиком вмещается в рамки человеческих понятий, не есть Начало абсолютное. Писание учит о Боге Живом и Сокровенном («Святом»). То, что человек воспринимает как Душу мира,—не вся Его полнота. Сущий иноприроден твари. Намеки на это Филон находил у Платона, а если бы знал книги брахманов, то убедился бы, что в Индии идея непостижимости Божества была высказана еще раньше (См. т. III). И все же в западном мире Филон был первым, кто со всей определенностью утвердил апофатический, «отрицательный» принцип богословия.

«Не думаю,—писал он,—чтобы Сущее, каково Оно есть по Своей природе, могло бы быть познано каким-либо человеком... Поэтому нельзя Ему дать даже имени» (28). Все самые возвышенные определения Бога остаются в пределах частного, тварного, мыслимого. Бог же все превосходит. «Он лучше блага, прекраснее красоты, блаженнее счастья» (29). Создатель «больше и самой жизни», ибо Он ее источник и начало. Богослов может знать о Нем «только, что Он существует, а не то, каков Он есть» (30). Это первая и необходимая оговорка, предваряющая всякую мысль о Сверхбытии. Здесь сближаются Греция и Израиль, Китай и Индия. Впоследствии апофатизм Филона был целиком принят Отцами Церкви, которые учили о запредельности Бога почти в тех же выражениях, что и александрийский философ (31).

Но значит ли это, что Сущий безусловно непроницаем для твари? Если Он создает космос и открывает Себя людям, следовательно, есть нечто, связывающее «чистое Бытие» с миром, какое-то излияние Его, которое преодолевает бездну, отделяющую Абсолют от Вселенной. Иначе невозможна была бы и сама Библия. Именно она указывает на второй путь богопознания, доступный, правда, лишь избранникам. Таковым был патриарх Исаак, чье имя в переводе означает «радость», радость, даруемую любовью Божией. Она не может быть «достигнута», а свободно изливается в душу человека.

Для Филона все это не умозрительные гипотезы. Он сам пережил состояния, которые сравнивал с тем «священным Мраком Синая», куда вступил Моисей (начиная с Филона, Синай станет образом, часто встречающимся у мистиков). Только пройдя через облако Синая, очистившись и поднявшись над тленным, дух может осмыслить свой неизреченный опыт хотя бы частично. «Не видим ли мы свет через него самого? Так и Бог, будучи Своим собственным сиянием, познается только через Себя»,—говорит Филон (32). Человек должен быть открыт воздействию небесного света. «Подобно исступленным и корибантам, исполни себя вдохновенным безумием и даже так, как вдохновлялись пророки. Ибо мысль, охваченная божественным Откровением, уже не принадлежит себе, а прорывается из глубины, внушенная небесной волей, рожденная Реальностью, устремленная ввысь. Она несет в себе истину, указующую путь и устраняющую все преграды, так что путь становится ровным и по нему можно идти. Таков разум, повинующийся Богу» (33). Это близко к тому, что св. Григорий Назианзин выразит словами: «Богословие есть молитва».

Готовясь облечь в понятия тайну отношения Бога к Его созданию, Филон чувствовал великую ответственность и ждал озарения свыше. Однажды, когда он читал рассказ Книги Бытия о явлении Аврааму трех небесных мужей, его пронзила мысль: не указывают ли ангелы, сопровождавшие Господа, на какие-то Его свойства, доступные пониманию человека? Обратившись к толкованиям раввинов, философ нашел утвердительный ответ. Два ангела—это силы Божии. Сам Сущий «прост», то есть неразделен, но из недр Его, подобно языкам пламени, вырываются два потока. «Единый, реально существующий Бог обладает главным образом и прежде всего двумя свойствами: благостью и могуществом. Благостью Он создал мир, а правит им по Своему могуществу» (34). В самом деле, бессильная благость не может творить, а сила, лишенная добра, оборачивается тиранией.

Филон продолжал свои поиски. Внимание его было приковано к Богоявлениям, описанным Библией; в них он хотел найти «звенья», связующие Единого и тварь. Писание говорит об Ангеле Сущего и Премудрости Его, о Слове и Духе. Следовательно, Запредельный каким-то непостижимым образом соприкасается с нашим миром. Филон принял для этих аспектов Бога наименования «силы» и «энергии». Они нетварны, но пронизывают всю тварь. «Через эти-то силы,—утверждал философ,—построен бестелесный мир духа, первообраз мира явлений, состоящий из невидимых эйдосов, подобно тому как мир явлений состоит из тел» (35). Верный принципу универсализма, александриец искал созвучия своей мысли в языческой мудрости. Он сближал божественные «силы» с идеальным космосом Платона. У стоиков он находил учение об «осеменяющих логосах», которое тоже могло служить параллелью к его богословию.

Признание особой области незримых «энергий» снимало для Филона дилемму: либо Бог пребывает по ту сторону твари, либо — в ней самой. Концепция «сил» помогла философу подняться над деизмом и пантеизмом эллинов, а в дальнейшем она была развита христианской мыслью, особенно в восточно-православной традиции исихастов (36).

В умопостигаемом царстве «энергий», согласно Филону, центральное место принадлежит той, которую он обозначил как Логос. Этот термин был взят им из греческой метафизики, но в отеческих писаниях—у пророков, в Книге Премудрости—Слово выступало как творческая сила Божия. О Слове—орудии Зиждителя-Птаха—Филон мог читать также в книгах египетских жрецов (37).

Учением о Логосе был отмечен тот уровень иудейского богословия, где оно ближе всего подошло к христианскому. Однако Логос Филона отнюдь не тождествен Слову евангелиста Иоанна, отличаясь при этом и от Логоса греческой философии (38). У Филона Логос—сущность вторичная по отношению к Божеству. В то же время Его нельзя назвать и тварью, как делали позднее ариане. В трактате «Кто есть наследник Божественного» о Логосе говорится как о посреднике, который находится «между двумя пределами». Он—вселенский Первосвященник, причастный и Небу и земле.

Филон, очевидно, сознавал, что пересек границу рационально выразимого. Поэтому он намеренно покидает отвлеченный способ изложения. Он начинает говорить как поэт и мифотворец, которого не страшат антиномии и свободный импрессионизм метафор. «Кормчий Вселенной,—пишет он,—управляет всем, держась за Логос, словно за руль, пользуясь для блага твари тем же инструментом, с помощью которого Он образовал мир» (39).

Вытекает ли из этого, что Филон представлял себе Логос безликой стихией? Иной раз философ дает повод толковать его мысль таким образом, но, если учесть все его высказывания, становится ясно, что Логос Филона не «нечто», а «некто». Ведь именно Слово обращено к человеку в Откровении и именно оно отобразилось в духовном Адаме. «Великий Моисей,— пишет Филон,— не уподобил образ разумной души (...... ....... .......) никакой твари, определив ее как подлинную монету божественного и незримого духа, ознаменованную и запечатленную Божией печатью, начертание которой есть вечный Логос» (40).

В определенном смысле Логос—это Сам Сущий, умалившийся ради Своего создания. «Логос,— утверждает Филон,— является нашим Богом, Богом несовершенных людей» (41). Он, с одной стороны, наполняет Вселенную как ее душа, а с другой— неотделим от глубин Предвечного. Вбирая в себя многоликое царство энергий, Логос одновременно есть «первородный Сын Божий». Филон отваживается называть его даже «вторым Богом» (42).

Таким образом, хотя иудейский мудрец не пришел к учению о Троичности, он указал на совместимость монотеизма с идеей саморазличения в природе Сущего. Единство Бога переставало пониматься как однозначное и статичное. Откровение и разум постигли динамику в Самом Божестве. Тем самым Филон подготовил христианскую мысль к посильному осмыслению тайны Отца, Сына и Духа...

По словам Филона, Логос—«самая прочная и незыблемая опора Вселенной. Распространяясь от центра к периферии и от периферии к центру, он следует необходимому движению природы, стягивая воедино и скрепляя Собой, как печатью, все ее части» (43). Иначе говоря, Логос не ведет мироздание и человека к совершенству, но лишь вращает их по заколдованному кругу. Это самая значительная уступка Филона языческой философии.

Другую уступку он сделал, трактуя проблему материи.

Филон пытался убедить себя, что сохраняет верность Библии, но при этом приписывал ей собственные теории. «Моисей,— утверждал он,—достигший вершин философии и вместе с тем наученный Откровением многим глубоким истинам,—постиг, что в существующем необходимо различать две причины— деятельную и пассивную» (44). Деятельная, по Филону,—это Логос, или Разум, пассивная же — Первоматерия. В согласии с Платоном александриец полагает, что Бог лишь организовал-бескачественный Хаос, а не создал само вещество.

Перед Филоном вставал тот же вопрос, что и перед Фомой Аквинатом, пытавшимся сочетать Откровение и Аристотелеву концепцию вечной Вселенной (45). Чтобы избежать упреков, будто он делает материю совечной Творцу, Филон устранил саму проблему «хронологической» первичности. Предвосхищая блаженного Августина, он доказывал, что время не существовало прежде творческого «Да будет!». Само же творение произошло в потоке времени. «Бог,—утверждал Филон,—не замысливал, прежде чем действовать, и никогда не существовало такого времени, когда Он бездействовал, так как эйдосы пребывали с Ним с самого начала» (46). Вне активности Логоса материя есть «не-сущее»; подлинное бытие она обретает только будучи сформирована Словом и заключенными в Нем силами. Творец, по выражению философа, «вызывает не-сущее к бытию, создавая стройное из хаотичного, качество—из бескачественного, сходство—из несходного, тождество—из различий, гармонию и связь—из разобщенного и несогласного, равенство—из неравенства, свет—из мрака» (47).

Следуя Библии, философ, казалось, был готов признать тварь возлюбленным детищем Создателя. «Праведный человек,—пишет он,—познающий природу бытия, делает удивительное открытие, что весь окружающий мир, все вещи есть благодать Божия» (48). Но тут же, противореча самому себе, Филон оказывается во власти платоновского дуализма.

Для него, как и для греков, нет космического зла, порожденного волей, восстающей против Создателя. Несовершенство мира вытекает из мертвенности Хаоса, из самой природы «не-сущего». Материя как таковая есть отрицательный полюс, а гармония достигается освобождением от нее.

По мнению Филона, это очевидно из непосредственного опыта человека. «Когда разум возносится и растворяется в божественных тайнах, он осуждает тело как зло и враждебность»(49). «Кожаные одеяния» первых людей, о которых сказано в Книге Бытия,—не что иное, как тленная плоть. Чем больше в человеке «плотского», унаследованного от материи, тем слабее его связь с Небом. «Удаляйся,—восклицает Филон,—прочь от земной вещественности, что тебя окружает, беги из грязной тюрьмы своего тела изо всех сил и беги от соблазнов похоти, тюремщиков этой темницы! В борьбе с ними не пренебрегай никакими средствами!» (50). Избавляясь от наваждения вещественности, дух поднимается в светлую область надмирного, обретает свободу и богопознание.

В преображение материи Филон не верил; его идеалом стала развоплощенность.

Мистическая созерцательность была тем, чего подчас недоставало ветхозаветному благочестию. Проповедуя ее, Филон сблизил иудейство с Индией и Грецией. Но, как всякий первооткрыватель, он был настолько увлечен новой духовной перспективой, что невольно впал в резкое противопоставление духа и плоти, в котором уже предчувствовались гностицизм и манихейство, проклявшие материю.

Эта внутренняя позиция проистекала из чувства бессилия; избавиться от собственной дисгармонии человек, согласно Филону, мог только ценой отсечения всего плотского.

Взгляд философа на материю окрасил и его этику, и его теодицею. Люди страдают только по причине своей порабощенности материей. Она—наш враг, ее воздействие—яд, разлагающий душу. Но Провидение открывает нам путь к блаженству, достичь которого мы можем, лишь порвав телесные оковы. Такова третья дорога к Небу, ведущая через аскезу.

«Бог,—учит Филон,—сотворил человека свободным, чтобы он употребил дарованные ему силы, добровольно и свободно выбирая достойную цель, различая между добром и злом, возвышенным и низким, называя своими именами справедливое и несправедливое, добродетель и порок, выбирая хорошее и избегая дурного» (51). Тот, кто выберет правый путь, победит страсти и болезни, даже смерть перестанет страшить его.

«Для праведника великая благодать совершенно не бояться смерти; это я говорю без колебаний, ибо даже смерть не в силах пошатнуть живущую в нем праведность, ибо Провидение его не оставляет. В глазах безбожников смерть, даже на поле боя, доказывает отсутствие Провидения, но тот, кто чтит добродетель в соответствии с праведностью и принимает свет истины, не требует от Провидения права не умирать вместе с безбожниками и не придает этому никакого значения. Более того, он всегда готов к смерти с мужеством, недоступным пороку, всегда сохраняя невозмутимость души. Желая получить эту великую благодать, он познает бессмертный совет: стать достойным Провидения посредством своей безмятежности» (52).

Исповедуя эту героическую мораль, Филон целиком примыкает к стоикам, однако он не может пренебречь и нравственным кодексом Торы. В его намерения входило объединить и то и другое, невзирая на яростные выпады против иудейского Закона со стороны антисемитов Александрии. Их партия, во главе которой стоял публицист Апион, начала в те годы активное наступление. В своих памфлетах Апион называл обычаи иудеев изуверством, а их Писание—рассадником зла. Отказ евреев почитать богов Египта и Греции он изображал как государственную измену. Агитация Апиона и его сторонников не раз приводила к кровавым стычкам в Александрии (53).

Филон не вступал в прямую полемику с Апионом, как позднее это делал Иосиф Флавий, но, работая над комментариями к Закону, он постоянно имел в виду критиков, враждебных иудаизму. Таким образом, его труд преследовал две цели: синтез Торы и философии, а также апологию отеческой веры.

Каждый обряд, каждое предписание, каждая деталь Храма, по объяснению Филона, имеют внутренний смысл, который можно понять, только прибегая к аллегориям. Священные хлебы, например, означают воздержание, части жертвенного животного—добродетели. Пасха знаменует освобождение от страстей, день Кущей—благодарность Богу. Даже число заповедей Декалога Филон связывает с пифагорейским почитанием цифры десять.

Закон повелевает приносить жертвы, чтобы воспитывать в людах благоговение. «Бог,—говорит Филон,—не радуется жертвам, даже если Ему приносят гекатомбы, ибо все вещи принадлежат Ему... но Он радуется, когда посредством жертвоприношений люди выражают волю любить Его» (54). Поэтому «истинным алтарем Божиим является благодарная душа, исполненная добродетелей» (55). Обряды могут объединять и людей просвещенных, и тех, кто следует им по традиции. Но конечная их цель одна: укрепить в народе любовь к Богу и человеку.

Всего уверенней чувствовал себя философ, когда говорил о нравственной стороне заповедей. Язычники делают субботу мишенью для своих насмешек, но разве не является благословенным этот дар—день отдыха, когда все, даже рабы, получают освобождение от труда? «Разве не достойны,—спрашивает Филон,— высшего уважения Законы, которые учат богатых уделять из своего имущества бедным и утешают бедняков тем, что настанет для них время, когда им не придется просить милостыню у дверей богачей, а получат назад отнятую у них собственность?» (56)

Раввины верили, что, если Тора будет неукоснительно соблюдаться, это ускорит наступление эры Мессии. Филон нигде не упоминает о Помазаннике, хотя и пишет о некоем «человеке, вожде и воине, приход которого предсказан древними» (57). Мессианские воззрения философа ограничивались надеждой на победу добродетели, после чего Бог дарует Своему народу мир и благоденствие, собрав его на земле предков (58). Это самое большее, что мог сказать Филон о Царстве Мессии. Мыслитель, считавший материю злом, не мог принять веру в грядущее воскресение и преображение мира.

Реальным Филон считал только Царство Божие, которое «внутри нас». Скованный дух «блуждает по бездорожью», но в конце концов, ведомый благодатью, приходит к заветной цели. Растворение в Боге, экстатический полет души, охваченной «трезвым опьянением», есть тот предел, который Филон решается назвать обожением человека (59). Достичь его нельзя без осознания собственных грехов. Это тяжкий подвиг, ибо кающийся неизбежно «приходит от себя в полное отчаяние». Но вслед за тем в результате борьбы с грехом дух освобождается от страстей и иллюзий.

Аскетическое учение Филона местами перекликается и с доктриной йоги. В частности, философ настаиваег на том, что созерцанию должна предшествовать деятельная жизнь в духе добродетели. Истинный мудрец вначале не должен гнушаться житейскими делами.

«Гражданская служба есть предмет насмешек для многих,— говорит Филон.— Вероятно, никогда не понимали, какая это полезная деятельность. Начни тогда с какого-либо занятия и практикуйся в делах частной и общественной жизни. И когда, соединив добродетели главы дома и гражданина, ты достигнешь совершенства в этих обеих сферах, начинай—как человек уже вполне готовый—свой переход к более просветленному образу жизни. Ибо деятельность идет впереди созерцательной жизни» (60).

Как и многие стоики, Филон не считал самоумерщвление лучшим средством аскезы. Она, по его словам, включает в себя «чтение, упражнения, участие в обрядах, размышления о прекрасном, воздержание и исполнение обязанностей, вменяемых человеку» (61). Постепенно парализуя власть чувственного, человек «проходит сквозь видимую природу и устремляется за бестелесным».

Авраам узрел Бога при закате солнца. Не значит ли это, что Неисповедимый познается только тогда, когда затихает суета мира? Полная свобода, слияние с вечной красотой Сущего — вот награда путнику, преодолевшему крутой подъем...

Филон постоянно искал практического осуществления своего идеала. Но при всем пиетете к Общине Второго Храма он не мог найти в ней того, что хотел, и поэтому обратился к ессеям-терапевтам (См. выше, гл. XX). Присматриваясь к ним, он все больше утверждался в мысли, что именно эти отшельники воплотили его мечту.

К одной из своих книг Филон приложил небольшой этюд «О созерцательной жизни», где изобразил скит терапевтов. В Египте они основали небольшие колонии, центром которых был поселок на берегу Мареотийского озера, к юго-западу от Александрии (62).

Филону особенно импонировало, что вступать в секту побуждал людей не обычай, а свободное решение. По его словам, терапевтами становятся из любви к Богу.

В описании Филона терапевты — настоящие монахи, общины которых разительно напоминают индийские ашрамы. Каждый отшельник имеет отдельную хижину со специальным местом для богомыслия и молитвы — монастерион. «Стремясь к бессмертной и блаженной жизни, — говорит Филон, — и считая, что земная жизнь уже кончилась, они оставляют имущество сыновьям и дочерям или другим родственникам, по доброй воле заранее сделав их наследниками» (63). Они считают, что обрели богатство, которое выше всех земных сокровищ, и ради него покидают «мир». Их связывают между собой взаимная любовь и вера. Среди терапевтов немало женщин, которые отказались от брака, предпочтя ему служение новой духовной семье.

Филон не говорит, откуда аскеты получали средства для жизни. Возможно» наследники давали обязательство помогать тем, кто удалился в пустыню. Впрочем, потребности терапевтов были ничтожными: они придерживались умеренности в еде и одевались в самые скромные одежды.

Большую часть дня монахи проводили в чтении Библии и медитациях. Периодически они устраивали общие собрания, во время которых старейшины толковали Слово Божие, а все хором пели гимны. Бдение завершалось ночным танцем, приводившим всех в состояние экстаза. «Они пребывают в этом чудесном опьянении до утра, — замечает Филон, — не чувствуя тяжести в голове и не смыкая глаз» (64). Сам философ видел в подобном состоянии высшую ступень аскезы. «Словно неистовые вакханты,—говорит он,—они охвачены восторгом, пока не узрят страстно желаемого» (65).

Церковный историк IV века Евсевий, излагая книгу Филона о терапевтах, думал, что тот имел в виду христианских иноков (66). Ошибка очевидная, но поучительная. Сходство действительно большое. К тому же церковное монашество возникло именно в Египте, и основатели его были родом из Александрии. Не исключено, что ессеи, жившие у Мареотийского озера, явились прямыми предшественниками Антония Великого и Пахомия.

Однако следует подчеркнуть, что монашество рассматривалось Церковью в качестве одной из форм христианской жизни. Пребывание «в миру» было провозглашено «равночестным» монашеству (67). Между тем для Филона терапевты стали абсолютным, непревзойденным образцом. К этому его логически привели дуализм и жажда развоплощения.

Филон был не одинок. Бегство от мира было последним словом почти всех дохристианских религий. Прежде чем александриец пропел свой восторженный гимн пустыне, он уже звучал в устах отшельников—даосов и буддийских бхикшу, йогинов и служителей Сераписа, джайнистов и пифагорейцев. Спасение видели в уничтожении плоти, в уходе за грань земного, в царстве чистого духа.

Но в те самые годы, когда отрешенность казалась единственной дорогой к Богу, Иисус Назарянин готовился нести людям Благую Весть. Весть о том, что Слово стало плотью, что Бог освятил Своим приходом земную жизнь, от которой аскеты с презрением отвернулись...


ПРИМЕЧАНИЯ

Глава тридцать вторая

ФИЛОН АЛЕКСАНДРИЙСКИЙ

1. В своей книге «Посольство к Каю» (28) Филон называет себя седым стариком. Поскольку речь идет о 40-42 гг., то следует думать, что он родился не позже середины 20-х годов до н. э.

2. На Филона постоянно ссылаются Климент Александрийский, Ориген, св. Василий Великий, св. Григорий Нисский, бл. Иероним, св. Исидор Пелусиот и др. О его влиянии на христианское богословие см.: Ф. Фаррар. Первые дни христианства. Пер. с англ. СПб., 1888, с. 227 сл.; Э. Гэтч. Эллинизм и христианство, с. 88 сл.; Н. Глубоковский. Благовестие ап. Павла, т. II. СПб., 1910, с. 23-425; S. Каrрре. Philon et la Patristique, р. 1-33.

3. Это посольство было вызвано гонением на иудеев, которые отказались воздать божеские почести императору Каю (Калигуле). См.: Э. Ренан. Апостолы. Пер. с франц. СПб., 1907, с.140 сл.

4. О семье Филона сообщает И. Флавий: Иуд. война, II, 15, 1; 18, 7; IV, 10, 6, V, 1,6; VI, 4, 3; Арх. XVIII, 6, 3; 8, 1; XIX, 5, 1; XX, 5,2. О священническом происхождении этой семьи см.: бл. Иероним. О знаменитых мужах, XI.

5. Philo. De Providentia II, 109. Произведения Филона на русский язык (за малыми исключениями) не переведены, однако существует их подробное изложение в работе: В.Иваницкий. Филон Александрийский. Жизнь и обзор литературной деятельности. Киев, 1911.

6. См.: А. Эдершейм. Жизнь и время Иисуса Мессии, т. I, с. 52 сл., а также приложение ко II тому этой книги: Life and Time of Jesus the Messiah, 1962; Y. Bentwich. Philo-Judaeus of Alexandria. Philadelphia, 1940, р. 199 ff.

7. De specialibus legibus, II, 210.

8. Quod Omnis probus liber sit, 20.

9. Legum allegoriae, II, 85.

10. Quod Deus sit immutabilis, 46.

11. De gigantibus, 47

12. Legum allegoriae, II, 85.

13. Quod Omnis probus liber sit, 74.

14. De specialibus legibus, I, 13-18; De Decalogo, 64-65.

15. De Providentia, II, 28.

16. Там же, II, 42; Quod Omnis, 2.

17. De migratione Abrahami, 134.

18. De aeternitate mundi, 2.

19. О применении аллегорического метода в христианской экзегезе см.: В. Дмитриевский. Александрийская школа. Казань, 1884.

20.См.: J. Guttтапп. Philosophies of Judaism, р. 27.

21. De Opificio mundi, 7-8.

22. См., напр., Quod Deus sit immutabilis, 11. В согласии с этим св. Иоанн Златоуст утверждал, что в Книге Бытия «употреблены грубые речения, приспособительно к немощи человеческой» (Беседы на Бытие, XV, 2).

23. Основные черты раввинистического учения о «первом Адаме» обрисованы в статье Л.Гинцберга «Adam-Kadmon» (ЕЭ, т. I, с. 441-445).

24. См.: В. Бычков. Эстетика Филона Александрийского.—ВДИ, 1975, № 3, с. 62.

25. De somnis, I, 20.

26. Quod Deus sit immutabilis, 14.

27. Legum allegoriae, I, 91. См.: Д. Гусев. Учение о Боге и доказательствах бытия Божия в системе Филона.—ПС, 1881, № 12, с. 194.

28. De mutatione nominum, 5.

29. De Opificio mundi, 8.

30. Quod Deus sit immutabilis, 62.

31. См.: С. Булгаков. Свет Невечерний. М., 1917, с. 111 сл.; В. Лосский. Мистическое богословие Восточной Церкви.—БТ, в. 8, с. 18 сл.

32. De praemiis et poenis, 45.

33. Quis rerum divinarum heres sit, 69.

34. De Cheburim, 9. Раввинистические параллели этой мысли приведены у К. Зигфрида (ЕЭ, т. XV, с. 262).

35. «Филон,—отмечает Д. Клиффорд,—является самым ранним свидетелем учения о том, что Идеи суть мысли Бога» (D.A. Cliffford. The History of the Religions Philosophy. Cambridge, 1965, р. 142).

36.См.: В. Лосский. Мистическое богословие..., с. 39 сл.

37. О Слове у пророков см.: Ис 9, 8; 40, 8, 26; 44, 27; 55, 10 сл. Связь учения Филона о Слове с раввинистическим понятием Мемры рассмотрена А. Эдершеймом (Ук. соч., т. I, с. 59 сл. и специальное приложение к т. 2). См. также: Л. Буйе. О Библии и Евангелии, с. 28 сл. В Египте учение о творческом Слове появилось еще в III тыс. до н.э. (см.: Б. Тураев. Египетская литература. М., 1920, с. 39 сл.).

38. См.: М. Муретов. Философия Филона Александрийского в отношении к учению Иоанна Богослова о Логосе. М., 1885, с. 174 сл.

39. De migratione Abrahami, 6.

40. De plantatione, 18.

41. Legum allegoriae, III, 207.

42. De agricultura, 12; De confusione linguarum, 14.

43. De plantatione, 8-9.

44. De opificio mundi, 8.

45. Как последователь философии Аристотеля, Фома признавал и его теорию безначальности мира, но, будучи исповедником библейского учения о творении, он не мог принять ее полностью. Эту дилемму Фома Аквинат решил в духе Филона. По его учению, «универсалии», т. е. духовная первооснова вещей, предвечно пребывают в Самом божественном Разуме. См.: S. Decloux. Temps, Dieu, Liberte dans les Commentaires Aristoteliciens de Saint Thomas d'Aquin. 1967, р. 52.

46. De Providentia, I, 7.

47. De specialibus legibus, IV, 187.

48. Legum allegoriae, III, 77.

49. Там же, 71.

50. De migratione Abrahami, 9.

51. Quod Deus sit immutabilis, 46.

52. De Providentia, I, 63.

53. См : Г. Генкель. Апион.—ЕЭ, т. II, с. 844.

54. De specialibus legibus, I, 271.

55. Там же, 287

56. Там же, II, 70.

57. De praemiis, 15-16.

58. См.: А. Смирнов. Мессианские ожидания и верования иудеев..., с. 75; А. Троицкий. Антропологическое и эсхатологическое учение Филона.—ВР, 1904, № 18, с. 198 сл.

59. De opificio mundi, 71; Legum allegoriae, III, 82; De somniis, II, 249.

60. De fuga et inventione, 75а.

61. Legum allegoriae, III, 18.

62. См.: Н. Смирнов. Терапевты и сочинение Филона Иудея «О жизни созерцательной», с. 19 cл.; М. Елизарова. Община терапевтов, с. 40 сл. Как уже было отмечено выше, термин терапевт происходит от арамейской формы слова ессей.

63. Филон. О созерцательной жизни, 13.

64. Там же, 89.

65. Там же, 12.

66. Евсевий. Церк. История, II, 17.

67. См. правила 10, 11, 21 Гангрского Собора. Следует признать, что в христианском монашестве (особенно средневековом) неоднократно возникали спиритуалистические уклоны, коренящиеся по своей природе не в Евангелии, а в платоновском и эллинистическом отрицании плоти. Самые крайние из этих уклонов превратились в манихейскую ересь, терзавшую (под разными обличьями) Церковь на протяжении многих веков (павликиане, богомилы, катары, альбигойцы и пр.). Главная идея этой ереси—происхождение плоти и всего материального мира от дьявола.

далее

к содержанию